Дом, в ктрм.
Разберусь/Зебра.
осознала, что в моем хэдканоне Зебра-таки стал музыкантом, и Ден Михайлов, сам того не зная, любезно предоставил нам свои голос и песни для закрепления этого хэдканона.
За окном проплывают смазанные бусины фонарей на рано потемневшем осеннем небе.За окном проплывают смазанные бусины фонарей на рано потемневшем осеннем небе. Мягко шумит машина, разгоняясь по пустынной трассе, оставляя сзади город, забитые развязки, скребущие низкие облака высотки и мелькающие неоновые вывески. Адам прижимается виском к ледяному стеклу, то быстро запотевает и покрывается маленькими капельками, а шарики фонарей превращаются в огромные пятна с заблюренным ореолом. Парни на соседних сидениях о чем-то переговариваются и посмеиваются, радио бормочет что-то про погоду и похолодание, трасса сменяется дорогой, поля -- лесом. Адам закрывает глаза.
Сны почти всегда одинаковые, как будто на внутреннем телевизоре ограниченный набор каналов и они переключаются сами собой, замыкая сон в один бесконечный круг. Чаще всего снится море, то-самое-Море, и Дом-на-Море, и тот день, когда они бежали по песку так долго, что показалось, сейчас оглянешься -- а за спиной ничего нет и никогда не было, только прибрежный песок и далекий горизонт. Иногда в его снах они бегут, а потом он начинает отставать, и спина впередибегущего начинает уменьшаться, и уже не разглядеть вороное перо за ухом и капельки пота на шее. И Адам хочет закричать - но изо рта не вырывается ни звука, и тот, второй, с пером, убегает все дальше и никогда не оборачивается.
Еще снятся прохладные, пыльные, молчаливые коридоры, исписанные и изрисованные, бесконечные двери в чужие миры, лестницы и перила, ковры и фикусы в пыльных кадках -- но никогда люди. Он бродит по коридорам всю ночь, бесцельно толкает двери, меняет этажи и не находит никого, хотя, на самом деле, ему бы хватило и одного человека. Пропадают кровати, столы и стулья, пропадают ловцы снов и колокольчики над стайными, Дом покрывается пылью и зарастает плесенью, а он все ходит и ходит, оставляя цепочки следов на осыпавшейся известке.
Иногда снится самое детство, какой-то смазанной пеленой, разноцветным пятном, без лиц и имен -- только смех, голоса, шуршание фантиков, запах подгоревшего завтрака, прикосновение пушистых перьев к лицу.
И совсем редко, в такие же темные ноябрьские вечера, как этот, снится бесконечно короткий, бесконечно длинный сон: визг тормозов, женский крик, удар, осколки, осколки, осколки...
Машина вдруг тормозит, и Адам, вздрогнув, просыпается. Cтало тише, кажется, все спят, и только водитель, чертыхнувшись подрезавшей их иномарке, продолжает отстукивать по рулю ритм какой-то попсовой песенки, с перебоями льющейся из радио. За окном -- непроглядная темень, сходу даже и не скажешь, лес там или пустырь, и где начинается небо, и начинается ли оно вообще. Адам переворачивается, отлипая от окна, висок ломит от долгого лежания на холодном. Он подсовывает под голову куртку, чтобы было удобнее дремать, и смотрит в маленький кусочек лобового стекла, который видно с его места -- прыгающую под белым светом фар разделительную полосу, редкие щиты, с вспыхивающими буквами, уплывающими во мрак: "Мотель, 5 км, река такая-то, город такой-то, шоссе А27"...
Адам вздыхает и закрывает глаза. По радио голос Лиз Митчелл начинает петь "By the rivers of Babylon, there we sat down, yeah, we wept, when we remembered Zion", и эта мелодия медленно втекает в новую дрёму, и снова несется по кругу запах подгорелой каши, звон чьих-то амулетов, стук скорлупок от орешек, нанизанных на нить и подвешанных у входа, знакомые голоса, знакомые коридоры...
В семь утра они паркуются у мотеля. Адам зевает и щурится в предрассветной хмари, пытаясь прикурить, но колесико зажигалки проскакивает, выбивая только искры. Он бросает это неблагодарное дело и переминается с ноги на ногу, выдыхая облачко пара, пока ребята и тех-команда вытаскивают из багажника их минивэна бесконечные сумки с барабанной установкой и тарелками. Действо затягивается и Адам скучающе пинает носком сапога забытую кем-то банку из-под энергетика, а потом поднимает взгляд. Серые дома-расчески, безликие вывески, грязные настолько, что разобрать Стоматология это или Парикмахерская абсолютно невозможно. Этот город асбсолютно не изменился, и Адам никак не может понять, что он испытывает по этому поводу. Ему казалось, будет тяжело, но на деле ему одинаково-никак уже много лет, и даже возвращение в город самого странного взросления, какое только могло быть, ничего не меняет внутри.
Из раздумий его выдергивает голос менеджера:
-- Так, ребята, у вас есть часа три на сон, в одиннадцать завтрак, в полдень репетиция, к трем нас ждут в клубе на чек и пред-прогон. Не подведите и, -- он бросает взгляд на барабанщика, который старательно разглядывает молнию на поясной сумке, -- будьте добры быть в кондиции до вечера. Потом -- что хотите.
Адам вздыхает и, поправив ремень чехла гитары, первым толкает дверь мотеля.
Он не смотрит в окно, когда они едут днем в клуб, хотя прекрасно знает, что не увидит того, чего одновременно хочет и боится увидеть. Он читал газеты. Он знает участь серого трехэтажного здания. Да и стояло оно на окраине, не в этой части города.
Он не смотрит по сторонам, когда они входят в клуб, конечно, вероятность мала, но все же вдруг кто-то узнает, решит, что поздороваться и расспросить, как жизнь, -- это классная идея?
Он раз за разом путает набившие оскомину аккорды и злится на себя, а парни подстебывают его и предлагают вычеркнуть пару песен из сет-листа.
Время пролетает незаметно.
Хорошо, что на сцене софиты всегда так жарят глаза, что никого в толпе не видно. Играй себе и играй, вкидывай иногда ничего не значащие реплики в зал, и все будет хорошо. Им нестройно подпевают, им хлопают, все идет замечательно. Идет.
-- А эту песню я написал... -- горло по-дурацки, как в какой-то мелодраме пережимает. Адам кашляет и отпивает
минералки, а потом поливает остатками первый ряд. Девицы в экстазе визжат. -- Я написал для важного мне человека. Ну, знаете, иногда проще говорить метафорами, хуё-моё, -- зал смеется такой оригинальной шутке. -- Ну вот да. Короче.
Никогда еще он так блестяще не делал подводки. Басист рядом закатывает глаза. Адам корчит ему лицо в ответ. И почему-то все это вдруг предает каких-то сил, все эти кривляния, его идиотские красные рваные джинсы, так похожие на те, что он носил в шестнадцать, подвеска с деревянной зеброй, которую он нашел на дне рюкзака, который не разбирал со своих шестнадцати, просто перевозил туда-сюда с квартиры на квартиру как урну с прахом родственника. Все становится маленьким и постижимым. Все становится кристалльно-ясным и немного черно-белым. И он снова не сомневается по крайней мере в одной вещи.
-- Нет обещаниям, я верю, что буду с тобой. Твои возвращения стоят моих ожиданий.
Говорить песнями действительно легче, чем говорить напрямую. Правда петь он стал сильно позже Выпуска, да и никогда не знал, достигают ли они адресата. Всегда можно утешать себя иллюзией популярности, типа, если твои песни крутят по радио, может, однажды они попадут туда, куда надо. Однажды.
Толпа ревет. Адам устало улыбается и чешет заплетеленный брейдами висок. Да, верить в такую ерунду всяко легче, чем признать, что он здорово проебался. И теперь, почти десять лет спустя, на рубеже своего двадцатишести-летия, пытается исправить это самым идиотским способом из возможных.
После концерта и раздачи автографов всем желающим, Адам тихонько свинчивает через черный ход на задний двор клуба, заваленный картонными коробками и деревянными паллетами. Кто-то заботливо поставил тут баночку для окурков, и Адам курит, привалившись к стене и подрагивая от холода в тонкой толстовке, созерцая на свет буро-янтарную жидкость и то, как прихотливо в ней закручивается узор. Усталость от концерта, недосып и холод делают свое -- Адам зависает в одну точку, сигарета тлеет в руках и пепел падает на ботинки. Наконец он вздрагивает, тушит окурок и уже собирается уходить, как замечает черную фигуру шагах в двадцати от себя. Неприятное чувство закрадывается куда-то в желудок, Адам щурится, но разглядеть что-то против света фонаря невозможно. Хотя, в конце концов, это может быть какой-нибудь фанат, который очень хочет фотку в неформальной обстановке, такое уже случалось. Но сейчас на дополнительное общение просто нет сил. Адам делает неуверенный шаг в бок и, словно отвечая его движению, фигура тоже делает несколько шагов вперед, выходя в круг света, и снова останавливается, оставляя между ними вежливые пять-шесть метров. Адам смотрит на скрытое капюшоном лицо, ну конечно, все в лучших традициях ужастиков. Неловкая тишина затягивается.
-- Вы что-то хотели? -- наконец Адаму надоедает мерзнуть и он идет ва-банк.
Собеседник в ответ покачивается с пятку на носок, но не отвечает. Адам начинает раздражаться. Он обхватывает себя руками за бока, чтобы хоть немного согреться, и мотает головой на дверь.
-- Я тогда пойду. Прохладно.
-- Прохладно... -- эхом откликается собседник, а Адам замирает, подбитый, как какая-нибудь утка на излете. Ему, наверное, показалось. Точно показалось...
Но стоящий напротив стаскивает капюшон одной рукой, обнажая короткие лохматые черные пряди и чуть смуглую кожу. Он смотрит внимательно и не улыбается, и именно таким, внимательным, тихим и неулыбчивым Адам запомнил его.
-- Разб... Игорь.
-- Зебра, -- немедленно возвращает ему оговорку Игорь и делает еще один бесконечно долгий шаг. Останавливается, осматривает с ног до головы так же издевательски медленно, но Адам прекрасно знает, что Игорь такой, когда волнуется, когда нервничает на грани своих возможностей сдержаться и ничем себя не выдать. И поэтому он молчит и ждет, пока темные глаза не встретятся с его. Это оказывается гораздо сложнее, чем все те миллион раз внутри своей головы, которые он проигрывал раз за разом.
Они молчат. Адам ждал этого всю свою жизнь с тех пор, как очнулся, готовился, подбирал слова, сочинял бесконечные песни, и, как это водится обычно, в момент икс остался ни с чем -- со свистящей пустотой в голове и бешено колотящимся сердцем.
-- Классно поешь, -- наконец, прищурившись, говорит Игорь. Адам кисло улыбается. -- Только лирика неожиданная. Я ждал чего-то в духе Крысятника. Ну там, знаешь, унылые два аккорда на басу и заунывные слова типа "Густой супчик плещется в тарелочке, я развешиваю чужие лифчики на веточках".
-- Мой менеджер откладывает подобные шедевры, чтобы потом выпустить платиновую подборку хитов. Не переживай, ты их услышишь, -- Адам улыбается искренней и чувствует, как даже на промозглом ноябрьском ветру становится теплее. Игорь вдруг тоже улыбается краешком губ, все также неотрывно глядя на него, и это буквально швыряет Адама еще на два шага вперед и еще на двадцать градусов по нисходящей в плане неуправляемости речи. -- Слушай, я...
Игорь вскидывает руку, останавливая не начавшийся поток откровенний. Потом вдруг хмыкает, и Адаму на одну секунду кажется, что он рассмеется или обнимет его, или и то, и другое сразу. Разумеется, этого не происходит.
-- Избавь меня от исповеди. Я все еще очень зол на тебя, и для меня сюрприз, что я не просто пришел-таки на твой концерт, но даже нашел, в какой из подворотен черный ход. Давай не будем портить торжественное чудо момента. Мне вполне хватило твоего сет-листа.
Адам признает, что у Игоря есть на это все право и замолкает. Тот садится на перевернутый паллет и закуривает, и Адаму ничего не остается, как сесть рядом. Снова становится холодно, начинают стучать зубы, но когда на одной чаше весов пневмония, а на другой -- цель последних семи лет жизни, за выбором дело особо не стоит.
Так они и сидят до тех пор, пока на задний двор с грохотом и лязгом не вываливаются его дражайшие коллеги и тех-команда. Изрядно набравшийся барабанщик висит на басисте, кто-то мерзко ржет и Адам морщится, закрывая глаза. Игорь рядом посмеивается.
-- Потрясающий кастинг на Крысятник. Вон тот даже немножко похож на Викинга, -- прежде, чем Адам успевает ответить, он встает, отряхивает штаны, а затем сует ему что-то в руку. -- На, держи. Не ужрись сегодня в усмерть. Рад был повидать.
И, развернувшись, испаряется с такой скоростью, что Адам начинает всерьез сомневаться в своем душевном здоровье. Только оставшийся клочок бумаги, при ближайшем рассмотрении оказавшийся адресом, милостиво намекает, что кукуха пока на месте.
Сзади кто-то окликает, но Адам безотрывно пялится в едва различимую в темноте спину удаляющегося Игоря -- прямо как в одном из своих повторяющихся снов, а потом выдыхает и убирает адрес в карман толстовки. Руки трясутся как у алкоголика в завязке, но пить сейчас хочется меньше всего. Он поднимается с деревянной перегородки и, не ответив на второй окрик, скрывается за дверью клуба. Он просто не в состоянии больше сегодня испытывать эмоции и думать, так что если он прямо сейчас где-то не сядет, то все, гроб, гроб, кладбище, это точно.
Через два дня Адам стоит и сверлит тяжелым взглядом дверь, и задается закономерными вопросами о степени своего интеллекта, шекспировскими быть-или-не-быть, и прочей чепухой. Это так в духе его-шестнадцатилетнего, сначала сделать, потом подумать. Подумать, что Игоря может не быть дома. Что он живет не один. Что еще что-нибудь "что", что угодно.
Что это адрес какой-нибудь дурки, хитро замаскированной под квартиру в старой пятиэтажке. В таком случае точно надо поскорее звонить.
Задеревеневший палец втыкается в кнопку, Адам отстраненно слушает трель по ту сторону двери, собачий лай, чьи-то шаги. Проходит вечность и еще немного, дверь медленно раскрывается. Адам смотрит на Игоря в огромной домашней футболке с Капитаном Америка, а Игорь смотрит на него, а потом протягивает руку и за запястье отводит его руку от звонка. Трель замолкает.
-- Я думал, у тебя гастроли.
-- Я тоже так думал, -- Адам растерянно гладит огромного пса, радостно тыкающегося мокрым носом ему в ладонь. -- Но я заболел. Два последних города перенесли, -- словно в подтверждение своих слов, он шмыгает носом. -- Я... решил задержаться.
-- Как мило, -- ровным безэмоциональным голосом отвечает Игорь. -- Ты заразный? Ты пришел на меня покашлять?
-- Я пришел у тебя пожить, -- не успев испугаться своей наглости, сообщает Адам, рассматривая носы своих кроссовок.
Повисает тишина, в которой слышно, как диктор по телеку где-то в глубине комнаты рассказывает про взрыв на северо-западе Москвы. Пес радостно пыхтит и убегает по коридору, видимо, его это интересует больше, чем неловкая сцена на пороге его дома.
Адам поднимает глаза. Он не знает, что еще говорить. Он и так весь на ладони со своими "Возвращайся отравой, потускневшими травами, возвращайся в словах и без слов", с предательски дрожащими плечами и нервно сжимающими ремень гитарного чехла пальцами. Сейчас все слова, все миллиард извинений, заверений и обещаний будут пустыми.
Игорь смотрит на него, а потом пожимает плечами и отступает от входа, приглашающе махнув внутрь.
-- Тапки вон. Гитару в шкаф убери, пес жрет все, что плохо лежит, -- он оборачивается через плечо и вдруг широко улыбается. -- Положу тебя спать на матрасе на кухню. Тогда он и тебя сожрет.
Адам, еще не веря в то, что происходит, слабо улыбается в ответ и делает шаг вперед. Игорь тянется через него, чтобы закрыть дверь и, щелкнув замком, так и остается -- близко-близко в полумраке коридора. Адам не шевелится и слушает, как где-то рядом так же бешенно бухает чужое сердце.
А потом Игорь его обнимает.
Не прощает пока, наверное, но это пока и неважно. Адам сжимает футболку у него на спине и закрывает глаза.
когда посаны остались в сердечке, даже с учетом того, что ни разу не были сыграны.
Дом, в ктрм.
Разберусь/Зебра.
осознала, что в моем хэдканоне Зебра-таки стал музыкантом, и Ден Михайлов, сам того не зная, любезно предоставил нам свои голос и песни для закрепления этого хэдканона.
За окном проплывают смазанные бусины фонарей на рано потемневшем осеннем небе.
Разберусь/Зебра.
осознала, что в моем хэдканоне Зебра-таки стал музыкантом, и Ден Михайлов, сам того не зная, любезно предоставил нам свои голос и песни для закрепления этого хэдканона.
За окном проплывают смазанные бусины фонарей на рано потемневшем осеннем небе.